Философ Тарас Сидаш: на полях истины
В издательстве «Квадривиум» вышла книга «Московские Соборы эпохи падения Московского Патриархата в XVII веке».
- Тарас Геннадьевич, Вы известны как философ-античник, что заставило Вас выйти за пределы своей компетенции и заняться составлением книги источников древнерусского канонического права?
- Видите ли, пределы компетенции существуют у физиков-ядерщиков или у сантехников ЖЭК-овских — строго сказать, у всех тех, кто усвоил себе англо-американскую образовательную «специализаторскую» парадигму. Поскольку я был воспитан на гуманистическом континентальном идеале универсальности, то сам термин «пределы компетенции» обозначает для меня либо нежелание подобного мне человека заниматься чем-то, либо инопланетянина от образования, с которым мы не способны понимать друг друга ныне и присно, и во веки веков!..
- Хорошо-хорошо, давайте я спрошу по-другому. (Пауза.) Что это Вы, Тарас Геннадьевич, занялись соборными актами древнерусской церкви и сопутствующими им трактатами, хотя до сих пор занимались главным образом древними философами?
- Эллинская древность никогда не была для меня академическим интересом (т. е. способом прокормиться и сделать имя в университете), никогда не была для меня интересом чисто эстетическим (своего рода наркотиком, позволяющим забыть настоящее). Я всегда занимался эллинскими древностями как своим прошлым, будучи убежден, что духовный исток нашей — общеславянской или, ýже, русской — ментальности мы должны найти и уметь прослеживать вплоть да ахейского крито-микенского государства. Для чего? Ну, хотя бы для того, чтобы не повторять роковой для европейских народов ошибки, однажды уже совершенной в IV веке по РХ, т. е. не говорить со всевозможными носителями авраамического сознания с точки зрения «младшего брата», — умея показать, что государство Саула-Соломона, будучи во всяком случае на пол тысячи лет младше, на эту роль определенно никак не годится. Это со стороны отрицательной. Ну а со стороны положительной вот как. Эллинская древность это наш дом. Тот, кто впервые видит его, читая Эсхила или Платона, скажем, видит его очень далеко, как некий храм на горе. Эстеты этими видениями и ограничиваются. Но мне всегда хотелось быть в нем, а не только видеть его со стороны. Так вот, путь к нему для нас только один — через историю России, а в истории России — через историю наиболее духовной и эллинизированной ее части: русского церковного государства, которое сейчас — уродливо модернизируя понятие — называют средневековой русской церковью. Пусть, спускаясь в то или иное ущелье, ты не видишь его белых колонн, проходит время и они оказываются ближе. Другого пути нет. В свое время это отлично поняли римляне, пройдя к эллинской древности сквозь себя и создав, тем самым, свой глубоко оригинальный стиль. Сами римляне не могут быть путем, и принимать их в этом качестве — как это делали итальянские гуманисты или тот же Ницше — глубокое заблуждение, однако римляне, несомненно, являются парадигматическим примером следования по этому пути.
- Допетровскую историю Руси историки-популяризаторы и художники так и не смогли сделать привлекательной для масс: достаточно сравнить наш сериал «Раскол» и западный «Борджиа». Западное средневековье тоже мрачно, но в нем легче ориентироваться, а Русь раскатана в плоский блин с вишенкой в виде царя Ивана Грозного, окруженного «молитвенниками о земле Русской». Но это не образ истории, это эстетика «жития святых»…
Почему у допетровской Руси проблемы с репрезентацией себя? Она как книга с вырванными цветными картинками.
- Нет-нет, нельзя сравнивать два сериала, не сравнивая их бюджетов. Давайте пока отложим проблемы кинематографа (смеется).
Ваш вопрос, по-моему, состоит в том, почему история средневековой Руси существует главным образом для специалистов. (При этом подразумевается, что специалисты — это народ довольно нудный, ни сердцу, ни глазу сказать ничего не способный.) Отвечаю: потому что за последние три века Россия пережила два столь сильных удара по голове, что после каждого из них еще около века пребывала в бреду, а как только начинала приходить в себя и вспоминать свое прошлое, на нее обрушивался удар следующий; так что довести понимание своей истории до той степени артикулированности, когда она становится прозрачной, привлекательной и уже достаточно отстраненной, чтобы стать предметом искусства, просто не было времени. Раскол и грекофильство Алексея Михайловича, полонофильская реформа царевны Софьи, затем германофильская реформа Петра — а каждый из этих реформаторов был человеком не того характера, чтобы допустить какие-то протесты — после этих передряг в течение всего XVIII столетия у русских была не история России, а шум в ушах. За XIX столетие начали приходить в чувство, стали появляться, как Вы выражаетесь, и первые «вишенки»… и затем большевистский переворот и еще семьдесят лет беспамятства — когда, спрошу я Вас, и какими силами могли бы быть созданы эти репрезентации? Кто мог бы нарисовать эти цветные картинки (в выдиральщиках, как мы видим, у нас недостатка не было)? Так что русская история, осмысленная до степени эстетического феномена, — дело будущего и не близкого будущего.
И потом, еще о вишенках: неплохо бы разбираться, из чего даже те, что есть, сделаны. Сейчас у нас 98 из 100 образованных людей не знают, скажем, что известие об убийстве Иваном IV своего сына восходит к сообщению иезуита (Антонио Поссевино), приехавшего в Москву спустя годы после описываемого события, провалившего здесь свою миссию и потому, уж разумеется, расположенного куда более к пасквилям, чем к летописанию. И это при том, что четыре независимых друг от друга русских источника говорят о мирной кончине царевича. Но вот: Поссевино — любитель трагических жестов Карамзин — художник Репин, — и одна из вишенок русской истории в сборе. Нужны нам такие вишенки? (улыбается)
- Действительно, я уже в 13 лет знал, кто такой Савонарола и мечтал о Лукреции Борджиа, а вот кто такой Иван Неронов — узнал только из Ваших сочинений…
- Ну уж нет, либо из сочинений самого прот. Ивана, либо из моих комментариев к ним — сам я ничего о протопопе не сочинял (улыбается). Но в целом соглашаюсь: понимаете, чтобы прошлое ожило, кто-то из ныне живущих должен вдохнуть в него жизнь; прежде чем прийти в сознание и начать говорить, предки должны напиться крови, и это должна быть кровь потомков. Живой истории по-другому не случается. Теперь взгляните, могут ли наши, состоящие из мелких паразитов, университеты вдохнуть жизнь в русское прошлое? Да у них и понятия-то по большей части об этом нет. Взгляните на Европу: там избыток жизни был настолько огромен, что оживил и в темпоральном смысле тысячелетия истории, и в пространственном — целые континенты. Благодаря этому только и существует как история Рима, так и история итальянского Возрождения, и все остальное. Так было и тогда, когда так становилось, и есть сейчас, насколько именно так есть. Русские же последних веков, столь обескровлены — сначала империей, потом совдепом, потом полной дезинтеграцией, — что похожи сами более на мертвых, чем на живых, и ждут, кто бы в них жизнь и влечение вдохнул: о приди, возлюбленная Лукреция, о наставь, несравненный Джироламо! А приходит к ним лишь Кашпировский.
- Когда я готовился к беседе, то внимательно изучил Вашу книгу. Сделать это не так легко – в томе более 1100 страниц. Книга устроена как бутерброд: ваши вводные статьи перед каждым источником (плюс подстраничные комментарии). Чем вызвана такая структура и гигантский объем?
- Что касается вводных статей. Ничто, на мой взгляд, не отдаляет так русского читателя от понимания русской истории, как чтение «исследований о». Читатель должен работать с источниками сам. Это мое глубокое убеждение и издательский принцип. С глубочайшим презрением относясь к современным «исследователям», будь то от истории или от философии, я, разумеется, полностью запретил себе работать в их жанре. То, что пишу я – не имеет ничего общего с пересказом — я публикую сами источники, зачем их пересказывать? — но я могу о них рассказать: поставить их во взаимосвязь друг с другом, выразить свое отношение к их героям. Мои вводные статьи — это рассказ: рассказ в самом прямом смысле слова — в том же смысле, в каком рассказывают о добрых знакомых, скажем, — о публикуемых тут же памятниках.
Что касается объема книги, то он обусловлен ее задачей: собрать в одном издании все ранее издававшиеся памятники, относящиеся к эпохе падения МП в XVII веке. Вы поймите же, что есть еще — и их очень много — памятники, не снятые с рукописей. Десятки тысяч профессиональных историков за последний век так и не потрудились вытащить из рукописных фондов памятники, имеющие грандиозное значение для истории русской мысли и государства! Поистине, современные университеты достойны не просто сокращения штатов, но полного расформирования! Итак, прежде чем начинать работать с рукописями — а мы будем с ними работать! — следует собрать вместе всё публиковавшееся раньше в сейчас уже основательно забытых изданиях. И вот его-то и оказалось так именно много.
Что касается подстраничных комментариев, то они, право слово, не велики — там, где они были написаны именно мной, это краткие исторические ссылки; при издании оригинальных текстов это, как правило, краткие же библиографические сведения. Но, разумеется, в книге Гр. Мирковича, дающейся мной в Приложении — стиль совсем другой: это единственный текст с большими подстраничными комментариями.
- Некоторые Ваши вводные статьи написаны очень эмоционально, они скорее похожи на обличения протопопа Аввакума, чем на кабинетные рассуждения источниковеда…
- Я рассказчик (или, говоря по-гречески, «историк»), в первую очередь, и источниковедение для меня один из инструментов повествования, не более. Вы ведь знаете, наверное, о романтическом идеале синтеза наук и искусств? Так вот в нашей области никаких других форм искомого синтеза нет, мое же отношение к «чистым ученым» Вы легко можете сконструировать. Всякая большая история это всегда также и литература, вспомните всех больших русских историков XIX столетия.
- В книге Вы пишете, что в период между Крещением и петровской реформой русское общество имело в опыте три способа организации: полисный, княжеский и царский. Несмотря на множество переходных форм, Вы настаиваете именно на такой концептуальной «упаковке» древнерусской истории.
- Жизнь не оставила мне, кажется, других возможностей: была республиканская Русь — Северо-Запад по линии Псков – Новгород – Вятка, и была остальная княжеская Русь от Львова до Владимира и Рязани. Даже на языковом уровне различие проходило не как сейчас на три диалекта (великорусский, малорусский и белорусский), но на два — почти полностью совпадающих с географией политического различия. Русь же царская у нас появляется вместе с Софьей Палеолог, как двуглавый орел и прочие имперские символы и святыньки.
- Новгород имел достаточно сложную социальную структуру. Он представлял собой корпорацию, состоящую из нескольких кланов. Каждый клан владел своим районом, а знаменитое Новгородское Вече – это такое собрание районных старост (посадников). Сами эти старосты избирались на «малом районном» вече, которое, в свою очередь, состояло из представителей каждой улицы данного района - "уличанских" старост, избиравшихся компактным уличным вече. Таким образом, все должности были выборными – от уличанского старост до главного посадника. Насколько я понял из Вашей книги, Новгородская церковь активно вмешивалась в светские дела, более того: никакого деления на «священное» и «мирское» не подразумевалось, это была такая странная теократическая республика?
- Мне кажется, формат интервью не позволяет мне прочесть Вам лекцию «Политическое устроение древнего Новгорода», да и Вы едва ли того хотите. (Улыбается.) Но я бы не сказал, что новгородская церковь когда-то куда-то «вмешивалась»: она сама была одной из частей новгородской республики, сравнимой по мощи с самой этой республикой, если мысленно (только мысленно, ибо в действительности это невозможно!) отвлечь ее от церкви. Нет, Новгород никогда не был теократической республикой, т. е. он не управлялся церковью, но он был до такой степени срощен с церковью, что никоим образом не мыслим без нее. Тоже и с церковью новгородской, она не была в собственном смысле республиканской церковью, но была срощена с республикой и проникнута демократическим началом до того, что без них немыслима. Дело не в отсутствии деления на «священное» и «мирское» — такое отсутствие наблюдается только у вырождающихся народов, идущих к смерти — но в том, что и мирское и священное в Новгороде были организованы единообразно, оформлены одним и тем же республиканским, или соборным, началом. Это, собственно, и отличало северо-запад от центро-юго-запада, ибо там княжество жило своим законом и идеалом, а монастырь — своим.
- Устройство Новгородской республики Вы считаете шедевром древнерусской политической мысли, а Московскую государственность считаете «демонической». Я правильно Вас понял?
- По букве да, а вот как Вы поняли по смыслу, мне пока неизвестно. Это мое утверждение следует из той посылки, что государство есть эпифеномен природный, что его естественная и единственная цель состоит в природном же благе — безопасности и сытости граждан. Соответственно, везде, где государство ставит перед собой «духовные» цели, оно само становится из средства целью, и очевиднейшим образом демонизируется. Новгородская республика никогда не посягала на ту сферу целеполагания, которая по праву принадлежала новгородской церкви, и потому оставалась во все время своего существования институтом, соразмерным человеку в его природном измерении. При изучении этого института, действительно, удивляешься его тонкости и умности. Московская же государственность при превращении (по приезде Софьи Палеолог) в царство не только сразу же поглотила хилую московскую церковь, но и усвоила себе значение церкви, будучи с Ивана III империей — т. е. государством, ставящим себе надприродные, властные цели, и тем самым государством демоническим.
- Но ведь «демонический» абсолютизм и империализм – это судьба той эпохи, просто была объективная потребность в принудительной модернизации, иначе было не выжить в конкурентной борьбе - соседи бы съели… Таким образом, в своей критике Вы идете против логики исторического процесса, Вас не обвиняли в аисторизме?
- В чем меня только не обвиняли! (Смеется.) Что значит «судьба эпохи»? Что такое эпоха и что такое судьба — вдумайтесь в то, что Вы говорите. Если эпоха это не осмысленное определенным образом время жизни, то я не знаю, что это такое. Но и судьба есть не что иное, как смысл времени. Никакой «судьбы эпохи» не существует в принципе, существует судьба народа, эпоха в жизни народа, государства, общества т. е. субъекта жизни. Теперь спрашиваем, была ли империя чем-то необходимым для всех европейских народов в XVI–XVIII вв.? Очевидно, нет. У норвежцев и греков, скажем, она вообще не случилась, у немцев случилась лишь в XIX веке, а у итальянцев в XX.
- О’кей, переформулирую: была ли империя для русских того времени чем-то необходимым, тем, без чего они прекратили бы свое существование? Иными словами, была ли она для русских судьбой?
- Однозначно, нет. Судьбой русских была тогда, и остается по сей день, Республика — государство, неотмыслимое от церкви, находящееся к ней совершенно в ином отношении, нежели любая из империй к своей церкви. Вы можете спросить, почему же именно Республика, а не Царство? Потому что царство у нас существовало только как момент перехода от княжества к империи, и никогда не было рефлектировано в себя, не отличало себя от империи и не противилось империализму. И потому я со всей ответственностью утверждаю, что у русских нет опыта разумно выбранного и устроенного царства. Монархия Ивана III и, тем более, Ивана IV — это княжество, перерождающееся в империю, стремящееся к империи как к своей идеальной форме.
- Хорошо, но чем царство отличается от империи?
- Тем, что в царстве верховный правитель признает себя лицом, подчиненным в вопросах веры и совести лицу духовному — первосвященнику, папе, патриарху, далай-ламе; в империи же, напротив, глава государства — иногда просто по факту, а иногда и по закону — является также главой церкви. Если мы посмотрим с этой точки зрения на московскую жизнь, то увидим, что единственный человек, всерьез озабоченный у нас противодействием империализму, был патр. Никон, а единственными людьми, сопротивлявшимися на деле — старообрядцы. Ни один из собственно государственных деятелей не то, что ничего в этом направлении не предпринимал, но даже не понимал проблематики. Все цари московские вели себя относительно церкви как императоры (более или менее удавшиеся). Потому Великое Княжество Московское стало империей так быстро, как смогло. Хотя, определенно, помимо воли и разумного решения действующих лиц, реальность царства просвечивала в государстве московском в его роковые моменты — в момент освобождения от ига, взятия Казани, изгнания поляков и т. п. Эти отсветы Царства много повлияли и влияют на русских интеллектуалов, однако более эстетически и интуитивно, ибо сколько-то устойчивой юридически и институционально закрепленной реальности царство в России не имело. А раз так, то в нашем прошлом мы видим две возможности: имперский путь и республиканский (никакого царского пути, как реальной исторической альтернативы, мы в истории России не усматриваем). И мы знаем, что победил империализм (или, что то же, европейство): тем самым империя была для нас не судьбой, но тем, что отторгло нас от судьбы.
- То есть сквозной сюжет книги – превращение живого русского космоса в победоносную машину Российской империи? Машина лепила из человеческого субстрата служилых роботов: учила аборигенов бриться, чистить зубы, читать правильные сказки, маршировать в ногу, жить по указу.
- Это был бы сюжет книги о восемнадцатом столетии. Наша книга — своего рода пролегомены. Но смысл Вы поняли правильно: после религиозно-политических метаний второй половины XVII века у русских (занимавших хоть какие-то должности как в государстве, так и во власть предержащей церкви) осталась лишь одна религия — послушание начальству. Именно конец семнадцатого столетия — разорив Соловки, заточив Никона, закрепостив равно крестьян и дворян, сжигая равно не имевших понятия о расколе «капитонов», и старообрядцев, прославляя и тут же профанируя святых, — сделал из всех хоть как-то конформистски настроенных к власти русских тех имперских нигилистов, которые в двадцатом столетии разорили и саму породившую их империю.
- В книге есть забавные документы, например «галантерейный собор» 1675 г., где стороны с жаром спорили о фасонах архиерейских попонок, шапок и бижутерий. «Неправильного» владыку-модника довели до слёз…
- Вы абстрагируете их от того символического значения, какое все эти предметы имели в средние века. Почитайте средневековую литургику, отцов мистагогов (от Псевдо-Ареопагита начиная) — небо на земле это не шутки. Это самая настоящая глухая прелесть священническая: убежденность, что, нося тот или иной предмет, обладаешь той или иной благодатью. Отсюда «право ношения» обозначает едва ли не способ и меру причастности Св. Духу, и — что то же самое — место в иерархии церковной (а заодно и светской, заметим). При таких предпосылках, шапочки и попонки кого хочешь всерьез взволнуют (улыбается).
- В опыте нам даны три способа существования церкви как общественного института: 1. наднациональная церковь со своей армией (католики), 2. «церковь-министерство по делам религий" (протестанты) и 3. «гетто» (церкви-изгои). Русская церковь при Гогенцоллернах пошла по второму пути и, после краха династии, вынуждена была далее мимикрировать под устройство тех режимов, с которыми сотрудничала. Существует ли сегодня для церкви некий «четвертый путь?»
— Во все русское средневековье, от X века и до Алексея Михайловича, русская церковь мыслила себя и существовала как церковь католическая, а именно — как государство церковное. Постоянные отряды церковь имела, правда, только в Новгороде. Но везде владела собственными землями, на которых сама вершила суд на основе своего же церковного (не княжьего, не градского) законодательства. Эта форма существования церкви есть исконно русская форма, поскольку русские с самого начала были народом католическим. Понятно, что государство церковное не сможет сейчас возродиться в том же виде, как было, однако возрождать следует именно его. Вы представляете, что это в действительности обозначает? Вот Вам и четвертый путь.
- В каком смысле «народ католический»? У русских не было своего Ватикана.
- Вот те раз! Если было государство церковное, значит был и «Ватикан». Вопрос в степени и способе его оформленности, в том, что «Ватикан» этот был православным и русским. Сергиева пустынь времен смуты — вполне полноценный русский «Ватикан». Новоиерусалимский никоновский монастырь — что, если не проект «Ватикана»? Осколок разоренного Москвой Новгорода — Соловки — определенно, «Ватикан» русского Севера. Вообще, удельная теократия проходит транзитом через все русское средневековье, и мы видим некоторые моменты и локации, когда и где теократическая власть оказывается значимее светской. Русские были католическим народом именно потому, что изначально не признавали своих князей вождями духовными, т. е. императорами (верховными правителями и первосвященниками одновременно). И, следовательно, далеко не все русские стремились натурализоваться в государстве княжеском. Часть, и часть значительная, были гражданами государства церковного и самоутверждались в нем, что и создавало феномен католицизма, т. е. целостности.
Сегодняшний русский человек замiрщился настолько, что для него глава государства это автоматически глава «всего». Отсюда и такое непомерное значение политики, и накал не имеющих никакого отношения к государственному строительству «политических» эмоций. Нынешний русский — это по большей части имперский язычник позднеримского стиля. Так было, разумеется, не всегда.
- Флоровский и Федотов задавались вопросом о «немоте» древнерусской богословской мысли. В итоге пришли к выводу, что она выразилась в феномене русской иконы. Насколько я понимаю, Вы не согласны ограничивать русское умозрение только образотворчеством…
- Что это за немота такая? Никогда понять мог. Почему только русская икона? А русское пение церковное? Оно тоже немо? Совсем не слышно? Может быть, историки глухи? А русское законодательство? А богословие XVI–XVII веков? Правильно, и тот и другой автор знают так мало и с такой неприязнью, что боятся погрузиться, чтоб не испачкаться... Сами они мне в своей спеси модернисткой глубоко отвратительны, только и способны были вишенки выковыривать: икона, юродство, поэтика ... Даже Макарьевские Четьи Минеи не переиздали! А проанализировали? А с предшествующей традицией связали? Зато вот своих работ понаписали о «немоте». Разве это историки? Ничтожество болландистское. Говорить не о чем!
- Будем откровенны: в глубине души, Вы наверняка считаете что этим (и другим) эмигрантским мыслителям надо было не книжки писать, а философствовать с оружием в руках – создавать тайный военизированный орден, обучая молодежь реальной истории в закрытых и нелегальных учебных заведениях, чтоб была сеть осведомителей, плюс обязательный налог на нужды эмиграции, короче, ориентировка на богатейший опыт существования еврейской диаспоры во враждебном окружении…
- Конечно. Нужно сказать, они пытались так делать, но за непричастностью их к истинной традиции — не смогли. Вообще, полное рассеяние огромной русской диаспоры за 70 лет в Европе — это смертный приговор всей новообрядческой педагогике. Имперская церковь не смогла противостоять не только большевикам в России, но и центробежным движениям в белой диаспоре. Так что вполне погубила и тех русских, кто остался под красными, и тех, кто ждал падения Совдепа в европейских странах. Любопытно, что при этом нынешние церковники регулярно пытаются призвать народ к покаянию в большевизме — само по себе это правильно, но не стоит ли им прежде самим покаяться? И, да, они очень хорошо понимают, в чем. А они, знай, ходят и сетуют: ах нет, покаяния, а без него что же возможно? А сами? Каяться нужно во всем, что учинили после Никона. Меньшего, думаю, Бог теперь уж не примет.
- Насколько я вижу, по темпераменту Вы – «муж действия», человек страсти, события. Почему Вы решили инвестировать себя в мысль, а не в «аксьон директ»? Что так перепахало Вас в молодости, что Вы решили стать философом?
- Философом я стал, конечно же, не сразу, да и по сей день не стал еще окончательно. Жизнь моя была довольно разнообразна, и в каждом из ее эонов были свои резоны быть философом. Я вырос в обществе весьма деятельных, воинственных и довольно успешных родителей, оценивая происходящее с ними как непрерывный кошмар. Потому, сколько себя помню, много читал — это была (и есть) детская форма философствования. Учась в школе, я возненавидел систематическую ложь Совдепа и «советских». Я бросил школу (вместе с уготованной мне родителями карьерой), оказался вне всякого общества, пустился в странствия. Странствия были (и есть) отроческой формой философствования. Пообжившись «на дне», я отшатнулся от невежественной самовлюбленности и гедонизма андеграунда и стал со всей страстью учиться. Ученье было (и есть) юношеской формой философствования. Где-то здесь только, и то не сразу, появляется в моей жизни философия как предмет и научная дисциплина. Как только афинейские плетения лосевской диалектики и верхне-средне-немецкие языкосвивания Хайдеггера остались в прошлом, я увидел древних пифагорейцев и киников, лицом к лицу, так сказать, и сразу понял, что и до этого всегда принадлежал к их обществу. С этого момента начались уже внешне выглядевшие философскими формы философствования — статьи, переводы и проч. Не хочу сейчас погружаться в этот предмет, но должен отметить, что и в позднейшие времена жизни философствование мое не протекало за рабочим столом, так что все эти тексточки с мыслишками — вещь, конечно, не бессмысленная, но имеющая строго определенное место в том, что есть философствование. Итак, что же такое случилось, что я стал философом? (Улыбается).
- Из вашего окна виден дом, в котором, по преданию, Раскольников убил свою старушку. Это правда, что Вы по молодости бредили Достоевским, даже ночевали в тех парадных, где жили герои его книг, пытаясь понять… Что понять?
- Да, это правда. Я вырос в интеллигентской семье, был воспитан на классической русской литературе. С простыми работягами я к шестнадцати своим годам был знаком разве что как с отцами своих дачных приятелей, т. е. почти незнаком. В результате, на грани отрочества и юности у меня было восторженное, фактически народническое представление о народе, о некоей его нативной справедливости, нерефлективном уме и проч., проч. Мне нужен был живой опыт этого идеального образа, Достоевский же действовал на меня приблизительно так же, как Вакх Лиэй: его культ страдания освобождал от места в обществе, стирал границы, ставил лицом к лицу с Dasein-ом. Итак, желание видеть последнее основание — народ, страдание, тьму. Я готов был ради этого на что угодно. Вы ведь слышали, наверное, о кенозисе, истощании Бога, о том, что солнце желает закатиться... Да, я и потом еще жил это довольно долго и в разных формах. Без этого опыта человек никогда не поймет, что такое экзистенциальное обращение, эпистрофэ, не почувствует на себе власть анастасии, бегства к Единому.
- В своем «живом журнале» Вы общаетесь с читателями, там есть любопытные заявления, современного человека они могут шокировать. Например: «Лучше вовсе не иметь жен, чем иметь жен иноверных. Впрочем, предмет это деликатный… А если женщина не понимает, что цель жизни мужчины в изучении Писания (пусть и в широком смысле), то брать ее в жены - чистое безумие. Т. е. такая женщина не имеет отношения не только к православию, но к Библейской традиции в широком смысле. Православие, твердо стоящее на ногах, очень ясно определяет роль мужчины и женщины в домашнем хозяйстве, и уж, конечно, все эти бредни про "мужика-кормильца" к православной традиции отношения не имеют».
- Ну и что Вас удивляет? Это «песни опыта», как сказал бы Блэйк. Я видел это неоднократно.
Но, чтобы не ссылаться на собственный опыт: вспомните, скажем, блаженного Августина и его друзей в последнее время перед удалением будущего гиппонийского владыки из Италии. Была группа интеллектуалов, уже обращенная сочинениями платоников к Запредельному, уже понявшая, что, чтобы вести жизнь созерцательную, нужно разорвать с миром, жить общиной, и они уже договорились об этом друг с другом. Но, поскольку все они были женаты, то так и зарабатывали судебной риторикой на хорошую сладкую жизнь, продолжая томиться и не в силах ничего сделать. Итак, покуда Августин не избавился от своей спутницы, не мог вести созерцательной жизни. А ведь он искренне любил ее. Это и значит, что это была женщина не-библейской традиции, не могла она органически воспринять созерцательного идеала, стать ему со-трудницей в духовном. Кстати, друзья Августина, не разорвавшие тогда супружеских уз, так и померли, насколько можно понять, в суете.
- Уайтхед сказал: «все, что можно сказать о европейской философии — это несколько примечаний на полях Платона». Вы согласны быть примечанием на полях Платона?
- Да, на воспетых им «полях истины».
- Году в 1993 Ваши книги бы выпускались многотысячными тиражами, а сейчас – по 500 экземпляров. Вы ощущаете сужение целевой аудитории, чувствуете этот отлив?
- Конечно. Россия как интеллектуальное живое существо умирает. Как можно этого не чувствовать?
- Помимо книгоиздательства, Вы продвигаете проект художественной галереи «Квадривиум». Но сейчас на выставки мало кто ходит, картины покупают редко, зачем нужна еще одна галерея?
- Передвижная выставка, строго говоря. Пока, в первый год «передвижение» выставок у нас запланировано из Петербурга в Москву. Но, со временем, мы планируем постепенно расширять географию странствий.
Зачем? — Это поиск стиля. Нельзя искать новый стиль в науке и не искать его в искусствах. На мой взгляд, в этом было бы что-то неестественное. На выставки потому и ходят мало, что в нашем эстетически бессмысленном мареве пост-индустриального неизвестно-чего не чувствуется ни единого ветерка. Вокруг меня в последнее время «толпится» довольно много одаренных художников. Давая им возможность выставляться, я думаю, может быть, Бог окажет им свое милосердие, — и они самоорганизуются и подумают друг о друге и об искусстве, и вспыхнет творческая любовь, и ее тепло мы назовем долгожданным стилем.
Беседовал Фёдор Пирвиц